— Василий, тебя какой-то чин ищет; погоны не разглядел, но чую — высокий чин! Там делишек за тобой никаких нет? Может, спрятать?

Василий, ничего не понимая, сел на кровати, протер глаза, и в это самое время открылась дверь в палату и через порог стремительно перешагнул Григоров.

Обнялись они с Василием, как родные.

— Я тебя, Конев, еле разыскал. У нас и раньше в России порядка не было, а при нынешней временной власти — сущий кабак. Хорошо, старый знакомый помог, он по эскулапскому ведомству служит. Как же тебя угораздило? Рассказывай. Меня, можно сказать, с того света вытащил, а сам…

— И на старуху проруха случается, — отшутился Василий. — Рот разинул, вот меня «чемоданом» и накрыло. Теперь уж чего говорить, оклемался и ладно. Вы-то как, господин подполковник?

— Как видишь, тоже оклемался. Дали мне звание полковника, и завтра на фронт отправляюсь, хотя от фронта, как говорят, один кабак остался. Впрочем, к черту все! Я рад тебя, Конев, живым видеть, и — спасибо тебе! За этим и приехал, чтобы сказать, — Григоров смущенно махнул рукой. — Эх! Ребята, кто из вас на ногу проворней? Там извозчик меня дожидается, возле парадного, а в коляске у него — мешок. Тащите сюда — на всех!

— Знаем мы этих проворных, мы сами сбегаем, а то им доверь — крошки не донесут, — Афанасий подмигнул Василию и шустро выскочил из палаты.

Григоров протянул Василию руку:

— Прощай, Конев. Даст Бог, еще увидимся. Будешь письмо писать Антонине Сергеевне, передай от меня поклон.

— Некуда писать, господин подполковник, — вздохнул Василий.

— Что так?

Василий коротко пересказал свою печальную историю.

— Не грусти, — успокоил его Григоров, — если судьбе угодно — найдетесь. И я постараюсь разузнать. Обещаю.

Он еще раз пожал руку Василию и вышел, не оглянувшись, твердо печатая шаг — как на параде. Только гордо посаженная голова была низко опущена, словно Григоров смотрел себе под ноги, боясь запнуться.

Скоро вернулся Афанасий, бросил тяжелый мешок на пол и замер у стенки, словно его пригвоздили. Рука у него тряслась сильней, чем обычно, узкие глаза округлились, а бойкий голос срывался на шепот:

— Ребята, а на соседней улице — стрельба. Пачками шарахают! — он помолчал, сам ошарашенный своими словами, и выдохнул: — Какая нам теперь житуха будет? А?!

Глава третья

За что страдать?

За что страдать?
Что мне в любви
Досталось от небес жестоких
Без горьких слез, без ран глубоких,
Без утомительной тоски?
Любви дни краткие даны,
Но мне не зреть ее остылой:
Я с ней умру, как звук унылый
Внезапно порванной струны.
(Из старинного романса)
1

Зловещее, докрасна раскаленное солнце медленно вздымалось в морозной дымке, окрашивая ее розовыми отсветами. Дымка накрывала весь город, от центра и до окраин, и словно вдавливала в мерзлую землю дома и строения, редкие заводские трубы и церковные колокольни — все будто съеживалось и уменьшалось в размерах, как сжимается живое существо в предчувствии страшной опасности, от которой оно не может оборониться.

Город вымирал.

Смерть, размахивая белым подолом ночных метелей, кружила без устали над улицами и переулками, над широким проспектом и оставляла после себя на снегу темные трупы, будто густо сеяла по белому черный мак.

Трупы лежали вдоль улиц, возле домов, лежали даже в самом сердце города, возле часовни Святителя Николая, построенной новониколаевцами в честь 300-летия Дома Романовых и считавшейся центром Российской империи. Нет нынче империи, а сама часовня превратилась в морг и плотно забита мертвыми — под завязку.

Трупы, трупы, трупы… Тысячи, тысячи и тысячи…

На окраинах рвут динамитом стылую землю, готовят глубокие ямы, наполняют их людскими телами и забрасывают мерзлыми комками желтоватой глины — без отпевания, без причитаний и без слез. Только с одной лишь неотступной заботой: нехватка во всем. Не хватает динамита и бикфордова шнура, не хватает лошадей и подвод, не хватает гробов и лопат, не хватает живых людей, чтобы закопать всех мертвых.

Чья-то умная голова в Чекатифе додумалась использовать кирпичные заводы. И два из них, восстановленные на скорую руку, коптят теперь в холодное небо черным масляным дымом, сжигая в своих печах бренные останки человеков, которые рождались для счастья и радости.

И все равно — трупы и трупы наполняют город.

Казенные бумаги и телеграфные сообщения накатывают, как неудержимый вал.

«Общая картина — не эпидемия, а мор. Цель и старания Губчекатифа — превратить мор в эпидемию».

«Завтрашний день будет закончена перевозка трупов с нового кладбища на крематорий (около 3 тысяч трупов, которые выкапываются из-под снега). Приняты меры к перевозке трупов из вагонов на крематорий, которых до 5000».

«Доношу, что количество требуемых для работ на могилы 100 подвод Губчекатифом не высылается, чем вызван упадок интенсивности работ, и за недостатком таковых не представляется возможным наладить вывозку земли из могил на вагонетках, так как последние находятся на кирпичном заводе, и внушительное количество трупов находится за кладбищем, правее могил и остается до сегодняшнего дня не подвезенным к могилам».

«На станции Кривощеково около 20 вагонов, приблизительно в каждом вагоне около 100 трупов, а от станции Татарск до Омска — 15 000 трупов».

«По подсчетам д-ра Леонова для 1000 трупов нужна приблизительно могила глубиной 4 аршина, длиной 50 аршин, шириной 30 аршин и 2 аршина на засыпку».

Все перевернулось, и для оставшихся в живых явилось мрачное дно, где обычные человеческие понятия жизни и смерти искорежены были до неузнаваемости. Сама жизнь становилась случайной, а смерть — закономерной, к ней привыкали, как привыкают к долгому снегопаду или нудному дождику.

Но и в этом страшном ряду случались изломы, выпадавшие из рамок даже самого мрачного дна. В один из январских дней на Николаевском проспекте показался странный обоз, составленный из восьми подвод. На санях лежали окоченевшие трупы, и у многих из них были отломаны безымянные пальцы, на которые обычно надевают обручальные кольца. На каждой подводе, в передке саней, сидел возчик, держал в руках вожжи, но был почему-то абсолютно неподвижен. И лишь приглядевшись, внимательный взгляд мог распознать — в передках саней сидели мертвые. А сочинитель этой жутковатой яви вышагивал впереди передней подводы, весело приплясывал, выкидывая в разные стороны кривые ноги в белых валенках, и пытался что-то запеть. Но память служить ему отказывалась, и он, произнеся одно или два слова, сбивался и еще быстрее шевелил ногами. Пьян был возчик по самые ноздри.

На него налетели попавшиеся навстречу прохожие, сшибли на снег и принялись остервенело пинать. От боли возчик по-щенячьи взвизгивал, а из карманов его рваной шубейки высыпались после каждого пинка отломанные пальцы с золотыми кольцами.

А неподалеку, на улице Михайловской, разыгрывалась иная сцена, которую тоже невозможно было раньше представить даже в страшном сне. К дому надзирателя исправительного дома Курехина подвезли его жену, отпущенную на долечивание из заразной больницы. Маленькая, худенькая, замотанная в большую шерстяную шаль серого цвета, она сидела в санях, как мышка-норушка, и только большие карие глаза светились яркой тревогой. А муж ее богоданный, выскочив на крыльцо, грозил наганом со взведенным курком и орал, выбрасывая изо рта вместе с черными словами клубки белесого пара:

— Увози ее отсюда, она тифозная! Увози! Она меня заразит! Увози, пока стрелять не начал!

Угроза была вполне реальной, и хозяин худосочной лошаденки, не испытывая судьбу и долго не раздумывая, вытолкнул бедную бабенку в сугроб и уехал, не оглядываясь и не узнав, чем закончилось дело.