— Чего невесело глядишь, братец? Нахохлился, как воробей на морозе. Гляди браво, кричи громче — жизнь наладится!

Столько в нем было энергии, столько жизнелюбия, так ярко вспыхивали радостным светом голубые глаза, что Бородовский в считанные минуты проникся к нему доверием и рассказал о той угрозе, которая висела над ним, словно топор над головой. Парень, не переставая улыбаться, выбрался из угла и подошел к столу, за которым снова закипала карточная игра. Ни слова не говоря, перевернул стол и дико заорал:

— Ребята! Наш этап бьют! Держись!

И в мгновение вспыхнула, будто хворост в костре, ожесточенная драка. Новоприбывший этап схлестнулся с тем, который пришел раньше. Все смешалось. Крики, ругань, хрип, хлесткие удары, на грязном полу — разводы крови. Веселый парень и дрался весело. Лицо его не было перекошено злобой, оно оставалось даже доброжелательным, а здоровенные кулаки между тем работали, словно железные механизмы — противники отлетали от него, будто они были игрушечными.

Драку едва-едва разняли стражники, выгнав всех из камеры на плац, под проливной дождь. Продержали под этим дождем несколько часов, а затем снова загнали, распределив драчунов по разным камерам.

Бородовский остался жив.

С этого дня и завязалась дружба между ними Арсением Крайневым, молотобойцем из Нижнего Новгорода, который попал на каторгу за убийство. О самом убийстве Крайнев рассказывал простодушно и просто:

— Домой шел, а по дороге у нас — лавка, купца Петухова. В услуженье у него парнишка был, сирота. Вот он этого парнишку за провинность (чашку тот какую-то разбил, когда прилавок протирал) и лупцует. Да не лупцует, а прямо-таки бьет смертным боем — по голове гирькой. Парнишка в кровище весь, а Петухов знай свое — долбит. Я ему по добру сказал: отпусти. Он меня послал подальше. Я осердился. Гирьку отобрал, да и самого его — по голове. Ну и наповал. А тут приказчик выскочил из лавки, с ножом, хозяина оборонять, я и приказчика в то же место — в висок. Даже не ворохнулся — осел, как куль. Городовой прибежал, я и его в запале покалечил, правда, не до смерти. Я страсть горячий, когда сирых обижают…

Рассказывал, а глаза весело вспыхивали синими огоньками.

С каторги Крайнев сбежал через два года. Но это уже был не прежний деревенского вида парень, а совершенно иной человек, нацеленный, словно заряженная винтовка на врага, на долгую и осознанную борьбу. Все это стало результатом его долгих бесед с Бородовским, который не жалел ни времени, ни слов, вкладывая в Крайнева свои пламенные убеждения. Крайнев впитывал их, как губка. Все, что говорил ему Бородовский, благодатно ложилось на беспокойное сердце парня, который страсть не любил, когда обижали сирых.

В побег Крайнев уходил с нужными адресами и с именами людей, к коим следовало обратиться, чтобы найти помощь в дальнейшей жизни. Сам Бородовский бежать не рискнул, опасаясь, что со своими слабыми легкими не выдержит долгого пути по тайге. Вернулся он с каторги в Москву весной семнадцатого. И закрутило, завертело в стремительном вихре… Но и в это время он нет-нет да и вспоминал веселого парня, думал: где он теперь, что с ним? Надеялся, что старания его даром не пропали, что стал Крайнев надежным бойцом.

И не ошибся.

Встретились они совершенно случайно, на Восточном фронте, в восемнадцатом, и с тех пор уже не теряли друг друга из виду. За прошедшие годы Крайнев еще больше заматерел, но синие глаза светились по-прежнему весело. Этот искристый свет да манера разговаривать с радостными нотками в голосе — вот, пожалуй, и все, что осталось от бывшего нижегородского молотобойца. Теперь это был человек, прошедший школу подполья и настоящей революционной работы: упорный, хваткий, умеющий быть решительным и жестоким. Будто железным молотом отковали на наковальне иного человека.

— Значит, перехитрил нас господин Семирадов? — весело спрашивал он и жадно ел хлеб, запивая горячим чаем, а затем с набитым ртом сам же и отвечал: — Обману-у-л… Но мы тоже не лыком шиты, у нас тоже в кармане кое-чего имеется…

— Ты поешь сначала, поешь, — улыбался Бородовский, — а то подавишься.

— Не боись, не подавлюсь, у меня глотка широкая, ничего не застревает.

— Понимаешь, когда я узнал, что Семирадов жив, а могила его здесь, в Новониколаевске, сразу подумал, что именно в могиле он все и спрятал. Но, как видишь, ошибся, в данном случае господин полковник оказался хитрей меня.

Крайнев доел хлеб, допил чай и закурил, свернув огромную самокрутку. Злой, едучий дым махорки заклубился под потолок. При каждом движении Крайнева кожаная одежда на нем громко скрипела — казалось, что она имеет свой голос.

— Ладно, поели-попили, пора и за дело браться, — Крайнев поднялся, подвинул стул ближе к кровати, сел на него, облокотившись о спинку, и дальше заговорил уже серьезно и деловито: — Привез я из Омска следующие новости. Первая. Попала в местную ЧК часть документов из колчаковской контрразведки, а из этих документов следует: за Семирадовым была установлена слежка. То есть следили за ним свои же. И одно прелюбопытное сообщение агента: Семирадовым очень активно интересуются японская и американская миссии. Понимаешь, какая игра вокруг него крутилась? Дальше. Нашел я старичка в архиве бывшей судебной палаты, и раскопал он мне дело новониколаевского полицмейстера Гречмана, о котором здешние чекисты сообщили. Действительно, в качестве свидетельницы и пострадавшей проходила по этому делу Шалагина Антонина Сергеевна. Много там чего любопытного, но для практического применения мало что можно извлечь кроме одного: проходил по этому делу пристав Закаменской части, некто Чукеев Модест Федорович. Выяснил уже здесь: жив-здоров Модест Федорович. Значит, надо использовать его на всю катушку — полицейских навыков, я думаю, он не растерял.

— А если откажется? — спросил Бородовский.

— Не откажется. Я его так вежливо попрошу, что не сможет отказаться. Завтра же сюда доставлю. Ты мне только бойцов выдели.

Бородовский кивнул, давая согласие.

— Ну а все остальное — по ходу действия. Найдем и Шалагину, найдем и других, и пятых, и десятых — всех найдем! Не сомневайся.

— Я не сомневаюсь, — негромко произнес Бородовский, и голос его прозвучал необычно тепло и мягко, а глаза из-под очков в железной оправе смотрели на собеседника почти ласково.

8

Тихо поскрипывали шаги на пустынной улице, и так же тихо Балабанов рассказывал идущему рядом Гусельникову:

— А еще у нас на улице странный мужик жил, по фамилии Сковородников. Высоченный, худой, но жилистый неимоверно — если с утра работать возьмется, до вечера молотит, без отдыха. По найму ходил, дрова распилить-расколоть, выгребную яму вычистить — на любую работу подряжался. И вот однажды матушка моя наняла его выгребную яму у нас чистить, зимой дело было. Он до обеда половину добра выкидал, а потом калач достает из-за пазухи и на ходу давай закусывать. Матушка ему шумит: «Иван, ты чего там делаешь?» А он так спокойно ей отвечает: «Да вот жевали вы, жевали, а не дожевали, теперь я за вами пережевываю…» С матушкой чуть плохо не сделалось. Но самое интересное — у него верблюд был. Представляешь? В наших краях — верблюд. Не знаю, где он его купил или выменял, но помню только — худой, ободранный и плевался все время. А когда голодный, орать начинает на всю улицу. Орет и орет. Соседи ругаются. Тогда Сковородников возьмет и завертку ему на морде закрутит, чтобы тот рот открыть не мог. Так что хитрая животина делала? Ляжет в пригоне и задними ногами в доски колотит. Гул стоит, как будто артиллерия работает.

— И где он теперь, этот Сковородников со своим верблюдом? — спросил Гусельников.

— Не знаю, — вздохнул Балабанов, — а дом его вон там, за поворотом стоял.

За поворотом виднелась в ряду домов большая прореха, занесенная пологими сугробами, из которых торчало сухое будылье высокой крапивы. Когда поравнялись с бывшей усадьбой Сковородникова, Балабанов невольно замедлил шаг, но Гусельников, не давая ему остановиться, потянул за рукав: