Он аккуратно перегнул листы, бережно засунул их в карман гимнастерки, карандаш уложил в свой кожаный ранец, доставшийся ему от пленного немецкого унтера, и, прихватив свой котелок, направился к кухне. Мысли его успокоились, на душе было светло и даже благостно, потому что именно сейчас он понимал, что жизнь его наполнилась смыслом — к нему вернулась Тонечка. И вполне может статься, что совсем скоро он увидит ее воочию, услышит до сих пор незабытый голос, сожмет в своих руках тонкие, легкие ладони.

Письмо он так и недописал. На следующий день немцы прорвали фронт, форсировав речку верст на пятнадцать выше по течению, смяли нашу оборону и двинулись вперед, быстро расширяя полосу прорыва.

Началось отступление.

Конная разведка, которой командовал Григоров, так и не получив пополнения, металась, как угорелая, исполняя грозные приказы командования, которые чаще всего заключались в одном требовании: установить связь с частями, оказавшимися в окружении.

Вот была работенка…

По буеракам, по жиденьким лесам, минуя дороги, забитые наступающими немцами, разведчики пробивались к нашим ротам и батальонам, устанавливали с ними связь, иных выводили из окружения и за полторы недели сплошных скачек так уходили своих лошадей, что они начали покачиваться под всадниками.

— Господин подполковник, привал бы… Вон травка хорошая поднялась, похрумкали бы лошадки… — Василий, жалея, погладил по шее своего нового коня, который заменил ему Орлика, и тот, словно отзываясь на ласку хозяина, тихонько заржал — жалобно и устало. Приморились, все приморились до края: и люди, и лошади…

Григоров ничего не ответил. Покачиваясь в седле, он смотрел прямо перед собой воспаленными, красными от недосыпа глазами; рука, которой он сжимал поводья, вздрагивала. Казалось, что Григоров молча молился.

Верст через пять, словно очнувшись, он отдал короткий приказ:

— Привал.

Расположились в небольшой ложбине, которую с одной стороны закрывал сосновый лес, а с другой — широкое бугристое поле: если на этом поле появится неприятель, то будет время, чтобы уйти в лес. Выставили посты; коней, не снимая с них седел и даже не ослабляя подпруг, пустили пастись. Трава за последние теплые дни поднялась густая, сочная, и кони словно припали к земле жадными ртами.

Крестом раскинув руки, Григоров неподвижными, остановившимися глазами смотрел в небо. Василий украдкой поглядывал на своего командира и не узнавал его: обычно жесткий и весь наполненный скрытой силой, как сжатая пружина, всегда замечающий цепким взглядом любую мелочь или оплошность, в нынешний день Григоров был явно не в себе. Занятый своими мыслями, он, казалось, не обращал никакого внимания на происходящее вокруг, словно оно никаким боком его не касалось. Продолжал смотреть в небо, по которому плыли легкие перистые облачка, и время от времени прерывисто вздыхал, будто ему не хватало воздуха.

— Конев, — вдруг неожиданно позвал он, продолжая неподвижно лежать на земле, — а ты письмо написал Антонине Сергеевне?

— Да нет еще, — растерялся Василий от такого вопроса, — недосуг было, да и с мыслями собраться требуется…

— Зря, братец ты мой, зря. На войне ничего нельзя откладывать на завтра или на потом. Все надо делать сразу. Иначе можно не успеть… Я вот не успел и жалею. Есть у меня любимая женщина, но она замужем. Был в отпуске, хотел заехать и объясниться, но в последний момент оробел и решил отложить до лучших времен. А их, лучших, не будет…

— Будут еще, господин подполковник, куда они денутся, — простодушно попытался успокоить его Василий.

Григоров помолчал, затем поднялся с земли и попросил:

— Конев, черкеску мою достань из мешка.

Удивленный Василий развязал командирский мешок, достал из него белую черкеску. Григоров ловко ее накинул, перетянул тонким ремнем и поправил на нем кинжал. Подошел вплотную к Василию, похлопал его по плечу:

— У меня чутье, Конев, еще с японской. Либо ранят сегодня, либо наповал. А слова мои запомни: ничего не откладывай, чтобы после жалеть не пришлось. По коням!

И взлетел в седло прежний Григоров — суровый и немногословный командир отчаянных разведчиков, которому давно уже пора было быть на какой-нибудь иной, более высокой должности, но он всегда категорически отказывался и тянул лямку своей смертельно опасной службы, ни о чем больше не помышляя.

Он вывел своих разведчиков из ложбины и, сверяясь по карте, повел в сторону глухо звучащей канонады — к фронту. Две роты, попавших в окружение, обнаружить в этот раз так и не удалось.

Шли легкой рысью, жалея безмерно уставших коней.

Василий смотрел в широкую спину своего командира, туго обтянутую белой черкеской, и слова, которые он так мучительно искал, пытаясь сочинить письмо Тонечке, вдруг возникли неизвестно откуда просто и складно — все чувства умещались в них: и отчаяние под Барабинском, и горькое одиночество на Алтае, и минутная встреча в Москве, закончившаяся так неожиданно и тяжелый осадок от которой долго еще лежал на душе, до того самого дня, когда Григоров передал ему платочек с адресом лечебно-питательного отряда.

И в этот самый момент, когда он мысленно уже дописывал свое письмо, Григоров предостерегающе поднял руку и остановил своего коня. Вскинул к глазам бинокль, огляделся и передал его Василию:

— Прямо смотри и правее… Видишь?

В окулярах бинокля четко проявились: недавно наметившаяся линия траншей, за ними — мотки колючей проволоки, вбитые уже в землю деревянные колья, из самих же траншей равномерно вылетала земля и так же равномерно мелькали лопаты. Немцы становились в оборону, и фронт снова вытягивался единой линией, через которую нахрапом уже не перескочишь.

— Может, назад? Вернемся в ложбину и переждем до ночи, — предложил Василий.

— Нет, пока туда-сюда, лошади не вынесут, а тут рывком требуется. Давай к тем кустам…

Слева тянулись грядой жиденькие низкорослые кусты. Тоненькой цепочкой отряд разведчиков добрался до них, но только попытались въехать в заросли, а они просматривались почти насквозь, как обнаружили: по ту сторону медленно двигалась колонна пехоты, взбивая на узком проселке густую пыль.

Еще две-три минуты — и их увидят.

— Все ко мне! — негромко скомандовал Григоров. Оглядел своих разведчиков, словно пытался каждому заглянуть в глаза, и еще тише добавил: — Иного выхода, ребята, у нас не имеется, сами видите. Шашки наголо! Пошли!

Решения в бою Григоров всегда принимал мгновенно, почти не раздумывая. Он и в этот раз не изменил своему правилу, посчитав, что есть только один спасительный выход из почти безнадежного положения — прорваться через вражеские траншеи. Не оставляя времени на раздумье и сомнения, понимая, что всё сейчас решают короткие секунды, выдернул шашку, плашмя ударил ею по крупу своего коня, посылая его вперед, и встречный ветер откинул полу белой черкески, словно крыло.

Назад Григоров не оглядывался, он был уверен: никто не отстанет. Глухой топот конских копыт слышался за спиной. Рассыпавшись жиденькой лавой, на самом подходе к траншеям, разведчики разом, будто из одной огромной глотки, выкинули страшный, пугающий крик, оглушая самих себя и коней гибельным отчаянием. Василий, не выпуская из глаз белую черкеску Григорова, чуть привстав на стременах, орал вместе со всеми, срывая голос, и шашка в его руке наливалась неудержимой силой.

Заполошные крики на чужом языке, беспорядочное щелканье затворов и разнобойные выстрелы, бьющие почти в упор, — мимо, мимо… Со вздернутой вверх лопатой, откидывая ее далеко за голову, возник, словно вынырнув из-под земли, рослый немец, и Василий, даже не наклоняясь с седла, с такой силой рубанул шашкой, что успел еще увидеть, как рука противника, отсеченная по локоть, катится по зеленой траве, брызгая темной кровью.

Но уже прицельней стучали выстрелы, длинной очередью ударил пулемет, и на спине Григорова, на белой черкеске, вдруг распустился кровавый цветок. Василий едва успел придержать командира, на полном скаку перехватил повод его коня и, продолжая срывать голос в неистовом крике, гнал и гнал вперед — коней и самого себя.